Тема: Кожевник Никита

 1. Автор: ума_лопата от 14.10.2009 11:08:47
В округе стояла морозная ночь.
Кожевник Никита вел за руку дочь.
Он вел ее за руку ночью туда,
Где сталью чернела поверхность пруда.
Шептались деревья в предвестьи беды,
Шипела метель, заметая следы,
И месяц, повесив на небо рожок,
Скупясь, электричество тусклое жег.
У девочки екало сердце в груди:
Какая напасть ее ждет впереди?
Какой ей дорога готовит конец?
Зачем так угрюм ее старый отец?
Кожевник Никита был грозен и хмур –
За пазухой камень, за поясом шнур,
Начесана шуба, напудрен парик,
А ногти Никита полгода не стриг.
Он крепко вцепился дочурке в ладонь
И жжет ее руку, как адский огонь.
Но вот уж виднеется берег пруда,
Где, в снег упираясь, чернеет вода,
Где дремлет осока, зевает камыш,
И, выйдя из норки, безумная мышь,
Луну принимая за сказочная сыр,
Мечтает проесть в ней одиннадцать дыр.
О мышь-идиотка, о жизни тщета,
Убогость желаний и грез нищета!
Ужель так фантазия наша мала,
Чтоб видеть в небесном усладу стола?
Ужель наш рассудок так мелок и глуп,
Чтоб море хлебать, словно луковый суп,
И солнцем питаться, как тыквенной кашей?
Но, впрочем, вернемся к истории нашей.
Никита любуется молча прудом,
Еще незамерзшим, не скованным льдом,
Где среди прибрежных барашковых волн
Качается к иве привязанный челн.
В нем плавал доселе какой-то рыбак,
Шершавый руками и сердцем добряк,
И челн наполнялся лещем, осетром,
И булькала нежно уха над костром,
И дымка в бездонное небо вилась,
И с берега песня протяжно лилась,
И в такт ей звенели, грустя, комары,
И строили где-то плотину бобры,
И в чаще лесной, опрокинутый в тень,
Ревел и брыкался ногами олень,
Которого хищник нагнавший терзал...
«Садись, дочка, в лодку», – Никита сказал.
И девочка села, покорна отцу.
Испуг, словно тень, пробежал по лицу,
Покрылся испариной влажною лоб...
Схватившись за весла, Никита погреб.
Над ними темнела глубокая ночь,
Неслись облака, угоняемы прочь
Погонщиком-ветром, чей покрик и свист
То весело-алчущ, то девственно-чист.
О ветер свистящий, ты стал неразлучен
С шуршанием волн и скрипеньем уключин!
О тучи, вы стали навек синонимом
Безродно чужим и безвинно гонимым!
Вот так же годами и мы унесемся,
Но мы не уснем, а навеки проснемся
И будем играться бочонком с вином
С отпиленным верхом и выбитым дном.
Вино потечет в никуда ниоткуда –
Мы станем свидетели вечного чуда,
До боли обычного, странно родного,
Как нитка с иголкою в пальцах портного,
Как месяц, пролившийся в звездное сито,
Как шелест штиблет под напев «Кумпарсита»,
Как вилочный звяк о фаянсы тарелок,
Урчанье куниц, пожирающих белок,
Ваяние статуй, вонянье хорьков,
Порхание бабочек и мотыльков,
Пробег леопардов и полз черепаший...
Но, впрочем, вернемся к истории нашей.
Доплыв до средины ночного пруда,
Никита сказал: «Как бездонна вода,
Как с небом и ночью она заодно,
И сколько секретов припрятало дно!
Должно быть, там устрицы жемчуг прядут,
Должно быть, там нимфы подводные ждут
Младых рыбаков, наглотавшихся тины,
И призрачным шелком своей паутины
Покоят на дне их для песен и плясок,
Для илистых лож, где обилие ласок
Подобно дешевой наземной щекотке.
Где я, работяга, загнулся б без водки
И без собутыльников Стаса Матвеича,
Авсея Потапыча, Прокла Сергеича,
Без жизни, в которую влившись однажды,
Не смог бы дышать я, как рыба без жажды.
Но ты, моя дочь, далека от земного,
Ты много страдала, узнавши немного,
И в этой обители сумрачных вод
Узришь опрокинутый вверх небосвод».
На этом, пожалуй, поставим мы точку.
Кожевник Никита связал свою дочку,
Приделав веревкою камень на шею.
От счастья искрясь и от боли немея,
Он бросил ее в окаянную воду.
Истории этой минуло два года.
Никита с тех пор всё наяривал водку
И как-то, созвавши соседей на сходку,
Признался, поникнув башкой от кручины,
Что дочку свою утопил от кручины.
Но эти зимою пришедшие сны,
Но эта ущербность щербатой луны
И вой обезумевших стужей волков,
И поступь спешащих в атаку полков,
И ветер, гудящий в каминной трубе
Соткали мотив поклоненья судьбе.
Так выпьем же то, что нам выпить осталось –
Осталась нам малость, осталась нам жалость,
Осталась нам неба кромешная часть
И хмурого волка зубастая пасть,
Где тлен наш начнется, но сон наш очнется,
Но каждый из нас несомненно вернется
Туда, где зеленое, черное, белое
И мы составляем единое целое.
Наполним же чаши зеленым вином!
А ветер рычал за морозным окном,
И месяц, глотая небесную пыль,
Светил инвалиду на ветхий костыль.



 2. Автор: ума_лопата от 20.10.2009 13:03:52

Вот другие ситшки из сборника "Ль"


Дворик

Быть иль не быть? Бедняга Йорик
Избрал себе благую часть.
И мне хотелось бы попасть
В какой-нибудь забытый дворик,

Где глаз не видно посторонних,
Где сладко пахнет барбарисом,
Ирисом, пирожками с рисом,
Где на покрашеном балконе

Сидит старик в одной пижаме
И тешится журналом мод.
И пятилетний обормот,
В рогатку помещая камень,

Берет мишенью старика
И вслед резинку отпускает.
И в поднебесье проплывают
Невиданные облака.

А рядом сушится белье
И на асфальт тихонько каплет.
И не тревожит больше Гамлет
Воображение мое.


Тоска

Тоска, зеленая тоска.
Кручу я пальцем у виска
На револьвере барабан.
Передо мной стоит стакан,
Пустой, насколько пустота
Быть в состоянии пуста.
А на портьере дремлет клоп,
Наморщив свой клопиный лоб,
И совершенно ясно мне,
Что он доволен всем вполне,
И не подвержен он тоске,
И не висит на волоске
Его клопиная судьба...
И мыслям вслед из револьвера
Я трижды выстрелил в портьеру,
Естественно, убив клопа.
И я почувствовал веселье,
Налил вина и проклял грусть,
Сказав себе: стакан твой пуст,
Но есть еще в бутылке зелье.


* * *

Когда в мой дом заходит вор
С намереньем похитить деньги,
Я поступаю с вором так:
Я становлюсь на четвереньки
И громко лаю на него.
И вор, от ужаса зеленый,
Решает, глядя на меня,
Что перед ним умалишенный.
И порывает с воровством,
И покупает мандолину,
И упражняется в игре
На этом сложном инструменте.


* * *

Я люблю тебя, мой друг,
Потому что слово «вдруг»
Непохоже на другие
Широтой размаха рук.

Я и сам сродни всему,
Что на свете ни к чему –
Я беру билет в Рейкьявик
И лечу с ним в Кострому,

Где у же который год
Кое-кто меня не ждет,
Что из всех из анекдотов
Самый грустный анекдот.

Но послушай, не грусти –
Вот весло. Давай грести.
В этой маленькой пироге
Нам, должно быть, по пути.


* * *

Старик седеющий Пархом,
Потомок Рюрика и дворник,
Заботливо мусоросборник
Окутывал зеленым мхом
И приговаривал: «Поди,
Ужо измерзся весь, поди-ка».
Его супруга Анжелика,
Вставляя в волос бигуди,
Звала Пархома пить кофей
В полуподвальные хоромы.
И о халат ее махровый
Домашний терся кот Матфей,
Гроза котов, герой двора,
Разбойник черно-белой масти,
И из его раскрытой пасти
Неслось не «мяу», а «ура»,
Когда он в бегство повергал
Кота соседки бабы Клары.
Той снились по ночам кошмары:
Развратный царь Сарданапал,
А также Навухудоносор.
Старушка бегала к врачам,
Глотала бром, а по ночам
Орудовала пылесосом,
На что негодовал весь двор,
Грозясь старушку сжить со свету,
И вскоре сжил. Ее в карету
Засунул доктор-мухомор
И на карете свез в дурдом,
И там покой в нее вселился,
И ангел Божий ей приснился,
Что сжег Гоморру и Содом.
А дворник всё не шел кофей
Вкушать с супругою своею
И пеленал, благоговея,
Мусоросборник, как трофей.


* * *

В этой жизни есть много прекрасных минут,
От которых исходят двенадцать лучей,
Как от той никому не известной звезды,
О которой нам в детстве читали стихи
Про жирафа, который весьма одинок,
Потому что он выше любого из нас,
Даже тех, кто высокий цилиндр надел
На макушку, чтоб скрыть увяданье волос,
Ибо лысина женщин пугает, и те
От нее убегают, как страус, стремясь
Обрести долгожданный покой и уют
В тихом доме, где много больных и врачей.
И у каждого доктора белый халат –
Значит, совесть его безмятежно чиста,
Как пеленки младенца, который кричит
В колыбели, увидев какой-нибудь сон
С привиденьем, которое делает жест
Бестелесной рукой и кричит «угу-гу»,
Подражая, должно быть, какой-то сове,
Что, летая над лесом, увидела мышь,
Что уже не пищит, дабы встретить конец
Свой с достоинством тихим и мирным. Итак,
В этой жизни есть много прекрасных минут...


* * *

Я человек, рожденный быть.
Порвав собственноручно нить
Между сегодня и вчера,
Я коротаю вечера
В прогулках пеших по карнизу
И, поводок держа в руке,
Веду с собой на поводке
Воспитанную мною крысу,
С которой рос я и делил
И хлеб, и сыр, и сахар тоже.
С ней не делил я разве ложе,
Поскольку я не крысофил,
А дудочник, и на дуду
Зову я крысу и иду
В ее компании туда,
Куда не ходят поезда
И не летают самолеты,
Поскольку странные пилоты
Не проявляют интерес
К прогулкам пешим по карнизам
И даже самым лучшим крысам
Предпочитают стюардесс.


* * *

Я никогда не видел вереск,
Я никогда не плавал через
Ла-Манш верхом на осьминге,
Не грабил на большой дороге
И на морях под черным флагом,
Не проповедовал бродягам
О царстве Божьем и об аде.
Не гарцевал я на параде
На белоснежном скакуне,
И дамы с верхнего балкона
Цветы бросали благосклонно
И улыбались, но не мне.
А я тем временем сидел
В ночном кафе за кружкой пива
И размышлял неторопливо
О том, что я здесь не у дел –
Не в этом мрачном заведеньи,
Где акогольные виденья
Тануцют в лужах на столе,
Не в этом городе, а в целом –
Я не у дел на свете белом,
На всей бессмысленной земле.
И, как ни странно, но порой
Прподнимали мне настрой
Навязчивые эти бредни.
И я сидел, и пил, и пил,
И расплатившись, уходил
Из посетителей последним.


Енот

Я замыкаюсь, как улитка,
В своей яичной скорлупе
И на замок закрыв калитку,
Всю ночь играю на трубе
Для лучших из моих друзей.
Особенно люблю енота –
В нем что-то есть от Дон Кихота,
Хоть он в душе прелюбодей,
Охальник, хлыщ и потаскун,
Но лучший в мире полоскун.
Стирает всё, что есть в лесу:
Однажды выстирал лису,
Которая, не ждя беды,
Заснула в стеблях лебеды;
Ему как следует бока
Намять грозилась волчья стая
За то, что, гадина такая,
Он застирал их вожака.
Но мой енот бесстрашен. Он
В свое призвание влюблен.
«Пойми, – твердит он мне, – что я –
Творец, Мифический Стиратель.
А весь подлунный мир, приятель, –
Корзина грязного белья».


* * *

Мне ничего не изменить.
Висит, блестя на солнце, нить
Меж пунктом А и пунктом Б,
И я иду по ней к тебе,
Туда, где ты меня не ждешь,
Не приютишь и поймешь
Те драгоценные слова,
Что я несу из пункта А.
И так как некого винить,
Я обвиняю эту нить
Во всех известных мне грехах
И, пнув ее ногою, – трах! –
Срываюсь вниз ко всем чертям
И остаюсь навечно там,
Меж пунктом А и пуктом Б,
Лежать, и по моей губе
Ползет ехидый муравей
И полагает, будто пень я.
И я, держась иного мненья,
Не знаю, кто из нас правей.


Венецианский карнавал

Неповторимые холсты:
Венеция. Вода. Мосты.
И мимо старой синагоги
Плывут индейские пироги
С овцебыками на борту,
И каждый овцебык во рту
Серебряную держит ложку
И поедает ей окрошку,
Которую ему на болюде
Подносят нелюди. И люди
На них с балконов вниз глядят
И поднимают кружки пива,
Спокойно и неторопливо
Друг другу подсыпая яд.
Вот так веселятся в Венеции.


* * *

Я встретил ее, но не полюбил.
Я нáлил вино, но не пригубил.
Купил я ошейник, но пес мой сбежал.
Я лег и уснул от подобной печали.
Меня в сновиденьи цветами встречали
Ежи без колючек и пчелы без жал.


Рождественское нечто

Но перед тем, как сесть за стол,
Я подошел к окну и в неком
Волненьи наблюдал за снегом,
Который незаметно шел,
Ложась осмысленным пластом
На безрассудство тротуара,
Как Божья милость (или кара).
И указующим перстом
По направленью к небесам
Стоял фонарь с разбитой рожей.
Под фонарем скучал прохожий,
Зачем он здесь не зная сам,
Как, впрочем, и иные люди.
Но стол накрыт, замкнулся круг,
И на столе мой старый друг
Ученый Карп лежит на блюде.


Мангуст

Когда я замечаю вдалеке
Какое-нибудь судно на реке,
Я вспоминаю, отчего – не знаю –
Мангуста с веткой пальмовой в руке.

И говорит мне шепотом мангуст:
«Не верь, что полон дом, который пуст».
И верю свято я любому слову,
Услышанному из мангустьих уст,

Поскольку знаю: он не станет врать,
Скорее даст он хвост свой оторвать.
Я исповедником возьму мангуста,
Когда настанет время умирать.

А, значит, я когда-нибудь умру
С предопасеньем, что в мою нору
На исповедь ко мне вместо мангуста
Прискачет лицемерный кенгуру.


* * *

Волна похожа на волну,
Страна похожа на страну,
И дождь на дождь, и снег на снег,
И год на год, и век на век,
И жизнь на жизнь, и смерть на смерть,
А я – на высохшую жердь,
И на конец моей башки
Старушка вешает горшки,
Расписанные кустарем.
Идет декабрь за декабрем,
За маем май, за мартом март,
Мелькая, как колода карт
И провоцируя мигрень.
И ночь как ночь, и день как день,
И – повторяюсь – год как год,
И я как я, хоть стал не тот.


Акула

Акула, белая акула
В моих виденьях промелькнула.

Часы пробили три часа,
И я почувствовал усталость.
Мне почему-то не писалось,
И сон смыкал мои глаза
И вынимал перо из рук,
И я почти уснул, как вдруг

Акула, белая акула
В моих виденьях промелькнула.

И я вскочил, не зная сам,
Какой я подчиняюсь силе.
Часы опять заголосили –
Я дал затрещину часам,
Они упали и разбились
И навсегда остановились,
И всё застыло в тишине,
И снова, как в кошмарном сне,

Акула, белая акула
В моих виденьях промелькнула.

В ее глазах светилась злоба,
И острыми зубами пасть
Манила, как врата, попасть
В ту необъятную утробу,
Где был бы я не одинок,
Поскольку у нее в желудке,
Сигналя на веселой дудке,
Играет боцман. Толстый кок
Готовит рыбную похлебку,
И, из бутылки вынув пробку,
В своей каюте капитан
Стоит у зеркала, икая
И отраженью предлагая
Повторный тост за океан.


* * *

С холма открылся мне покой.
Сидел я в кресле на Голгофе
С – в одной руке – горячим кофе
И сигаретою в другой
И наблюдал за сентябрем,
И молча ждал прихода судей,
Храня в спасительном сосуде
Свое успокоенье – бром.
Они пришли, найдя меня
Спокойным и слегка усталым.
Я в двух словах обрисовал им
Красоты нынешнего дня:
И дождь, и листья, и траву,
И солнца тихое затменье.
Они ушли, в недоуменьи
Пожав плечами, в синеву.
А я сидел, и взор мой был
Прикован к линии заката.
И ждал я Понтия Пилата,
Пока мой кофе не остыл.


* * *

Очередная рюмка водки,
На миг доставив радость рту,
Скользит по коридору глотки
И попадает в пустоту.
И в голове играет арфа,
И обезумевшие карфа-
геняне обращают Рим
В позорное для римлян бегство,
И по прибытью их наследства
Лишают в пользу братьев Гримм,
Известных в Риме краснобаев,
Прославивших свой древний род
Открытием иных пород
Неговорящих попугаев,
Что молча коротали век
Средь дебрей австралийской флоры,
Покуда алчущие взоры
Не обратил к ним человек
И не доставил их сюда,
Где мирно плещется вода
В пруду, охваченном холмами,
На склонах коих чахнет дрок.
А в поднебесье дремлет Бог,
И этот Бог, увы, не с нами.


Терраса

Терраса, продуваемая ветром,
Пуста. В плетеном кресле шелестит
Страницами вчерашняя газета.
Ее хозяин по небу летит,
Несомый километр за километром
Куда-то в направленьи края света.
Вот поравнялся он со стариком,
Который позабыл надеть носки
И потому летает босиком.
Его движенья точны и легки.
Вот некий зазевавшийся скрипач,
Раскинув, словно крылья, фалды фрака,
Влечется ветром, думая однако,
Что он уже не человек, а грач.
И, может быть, он прав, и что-то в нем
С утра переменилось. Он смеется
И на ходу беспечно расстается
Со скрипкой, метрономом и смычком.
Им подан соблазнительный пример
По освоению воздушной трассы –
Взлетают дворник, пекарь, трубочист,
Майор в отставке, милиционер,
И лишь один упавший желтый лист
Утешит одиночество террасы.


Начало будущей весны

Сидит старушка на скамейке,
Екатерина Розенбах,
И ковыряет нержавейкой
Большую трещину в зубах.
И голова ее клонится
К ведерку с краской до краев,
А рядом кот Роман Синицин
Угрюмо душит воробьев.
И те, теряя пух и перья,
(А как их тут не потерять?)
Бранят кота за лицемерье
И продолжают умирать.
И эта светлая картина
Начала будущей весны
Прозрачна, словно паутина,
И неосмысленна, как сны.


* * *

По мненью многих очевидцев
Иван Иваныч, сукин кот,
Из голодающей столицы
Украл говяжий антрекот.
Его ловили восемь суток,
Приговорили к трем годам,
А он, набив себе желудок,
Удрал к монахам в Амстердам.
Он стал служителем в костеле
И проповедовал латынь,
А по ночам страдал от моли
И для забвенья пил полынь.
Он позабыл про всё на свете,
Про то, что муж он и отец.
Но как же радовались дети,
Когда зиме пришел конец!


* * *

Я пред дверью твоею стою,
Притворяясь, что я привиденье.
Новизна моего поведенья
Обретает мне место в раю.
Но тебя удивляет она
Недосказанностью и надломом.
Я же просто хочу быть искомым
Наподобье златого руна.
Я хочу, чтобы ради меня
Отправлялись суда через море
И встречали в далеком просторе
Наступление нового дня,
И у судна, что мимо плывет,
Как про ветхозаветную тайну,
Вопрошали с мольбой: вы случайно
Не подскажете, где он живет?
И в ответ вопрощающим всем
Поступало такое известье:
Он метет подворотни в предместье
Уголка под названьем Эдем,
Где скучает и курит махру
И слоняется в шапке-ушанке,
А во сне он ложится под танки,
Чтоб, погибнув, не встать по утру,
Возращаясь в наскучивший мир
Без упрека, без жалоб, без звука,
Где седая торговка разлука
Поедает его, словно сыр
Поедает голодная мышь,
Чтобы кальций проник в ее кости.
И дожди к нему просятся в гости,
Барабаня о плоскости крыш.


Ностальгическое

Вот постовой стоит в фуражке,
И в нем со звоном медных струн
Разбились три веселых чашки
И улетели в Камерун.
И зарыдали попугаи,
И пригорюнились грачи,
И перессорились в трамвае
Парашютисты и врачи.
А я кормил фасолью крысу,
Перебирал ненужный хлам
И рассекал, как биссектриса,
Свой жалкий угол пополам.
Бродил по комнате без цели,
Шепча под нос себе «ура»
И повторяя дни недели,
Чтоб не забыть их до утра.
А крыса кушала фасольку,
За ухо время теребя,
И я согласен с ней, поскольку
Мне очень плохо без тебя.


Савелий Штих

Зеленый черт в очках и шляпе,
Вращая жирными усами,
Сидит верхом на книжном шкапе,
Любуясь нашими носами.
Его лоснящиеся брюки
Облиты краской темно-синей.
Он потирает нервно руки
Отвратно пахнущие дыней.
Вошедши, мама удивилась
И нас спросила очень хмуро:
«Откуда в доме появилась
Подобная карикатура?»
Мы отвечали маме тихо,
Скосив глаза по-эскимоски:
«Его зовут Савельем Штихом
И он работет в киоске».
Тут мама крякнула от злости:
«На что вам сей уродец нужен?
Но раз уж он пришел к вам в гости,
Пускай останется на ужин».
Мы сели есть и съели рыбу
И фаршированую белку.
Савелий Штих сказал: «Спасибо»
И уронил усы в тарелку.


На карандашной фабрике

На карандашной фабрике сегодня день особый –
Старейший мастер Курочкин купил себе носки.
Стоит он у конвейера, гордясь своей особой,
И режет древесину на равные куски.
А мастер Дерибобельский колдует над графитом,
Прикладывая вату к обветренным ушам.
Служил он раньше в армии отважным замполитом,
А нынче отдал сердце простым карандашам.
И лишь директор фабрики Матвей Матвеич Рогов
Слегка испортил праздник и вызвал дружный смех:
Сегодня он на фабрику привел с собой бульдогов,
А те наелись стружек и искусали цех.


* * *

А ветер, как жираф без шеи,
Как мачта корабля без реи,
Как дом без двери и окон,
Уснул в степи и видел сон,
В котором он летел над лугом,
Ища напрасно встречи с другом
Дождем, котоый в сентябре
Таранит крышу нотой «ре».
А дождь укрылся в облаках,
Держа хронометр в руках,
И на него глядел с тоскою
И поджидал заветный час,
Когда сольется он с рекою
И там случайно встретит нас.
Давай с тобой, как рыбаки,
Швырять друг в друга карасями
Под голубыми небесами
У продолжения реки,
Которая уносит вдаль
Обрывком старой киноленты
Давно отснятые моменты,
Которых, как ни странно, жаль.


* * *

А мы войдем в ничейный дом
И там найдем бутыль с вином,
И тут появится хозяин,
Стуча по полу костылем,
И скажет нам, что он пират
И что ему сам черт не брат,
И что он будет только счастлив
Спровадить наши души в ад,
Где сера, пепел и зола
И медицинская игла,
И комиссары в пыльных шлемах
Для нас готовят два котла.
А над котлами валит пар,
И самый главный комиссар
За руку тащит тетю Клаву
В свой бедуинский будуар,
А та цепляется за пол
И головой стучит о стол,
И неустанно повторяет
Какой-то матерный глагол.
А мы нальем себе вина
И сядем рядом у окна,
И скажем старому пирату:
«Пошел-ка ты, любезный, на...»


* * *

А с пистолетом шутки плохи,
А по дивану скачут блохи,
И на диване том лежит
Великая княгиня Ольга
И, напевая «Муттер-Вольга»,
Зубным протезом дребезжит.
А неразумные хазары,
Прознав, что умер князь Олег,
Свершили бурный свой набег
На флорентийские базары
И отняли велосипед
У незлопамятного турка,
И подобравши два окурка,
Вернулись с ними в Назарет,
Где заливаили водкой очи
И баловались осетрами.
И взвились синими кострами
Варфоломеевские ночи.


* * *

Смешные птицы попугаи,
Но наблюдать еще смешней
На то, как катятся трамваи
По склонам южных Пиреней,
Как старый раввин, срезав пейсы,
Бежит с карзинкой по утру
И собирает эдельвейсы
В подарок женшинам Перу,
И консул Рима в Оренбурге,
Желая скрыть природный срам,
Играет сам с собою в жмурки,
Крича в окно: «Но пасарам!»
Вино допито, песня спета,
На Джомолунгме свистнул рак.
Давным-давно промчалось лето,
А день не кончится никак.


Ль

Шарманщик выкинул шарманку,
Дракон извергнул столп огня,
А ветер вывернул меня
Полуживого наизнанку
И вдаль умчал за горизонт.
А я держал раскрытый зонт,
В котором было восемь дыр,
И через них взирал на мир,
Слегка зачеркнутый дождем,
Слегка подернутый туманом,
И сверху мне казался странным
Мой небольшой уютный дом,
Где я оставил у плиты
Сварливых чокнутых соседей
И пару плюшевых медведей,
И ощущенье пустоты,
Которое, догнав меня,
Щекочет горло сталью бритвы.
А я шепчу в ответ молитвы,
Как адвентист седьмого дня,
И продолжаю мчаться вдаль,
В исповедание иное,
И слышу эхо за спиною:
«А мы ль увидимся ль когда ль?»


Октава

Жизнь начинается с нуля
Слегка звенящей нотой «ля»
И вверх взмывает по оси
Неугомонной нотой «си»,
И забирается в гнездо,
В клубок свернувшись нотой «до».
А дождь гуляет во дворе
Встревоженною нотой «ре»
И тихо плачет над людьми
Меланхоличной нотой «ми».
И обрывается строфа
Недолговечной нотой «фа»,
И мы доигрываем роль
Под завыванья ноты «соль»
И вновь доходим на нуля
Последней тихой нотой «ля».


* * *

А мы, бывает, что и плачем,
А то, резвясь, по дому скачем
И бьем посуду на столе,
И тихо бродим по земле,
И ищем то, не знаю что,
И носим до колен пальто,
И веруем в любую чушь,
Где есть отдушина для душ.
Но мы когда-нибудь придем
В забытый всеми старый дом,
Где на печи пригрелся кот,
Мурлыча всё наоборот.
И мы с небритого лица
Смахнем росу и пот устало,
И жизнь покажется началом
Еще неясного конца.


* * *

Я стал непонятным, я стал сентябрем,
Каким-то налетом, похожим на плесень,
Неспетым куплетом несыгранных песен,
Разбросаным мусором и букварем.
Меня первоклассник читал по слогам,
Меня унижали дешевой продажей,
А Тихон Григорьевич, дворник со стажем,
Своею метелкой лупил по ногам.
С меня осыпались на землю листы,
Меня уносил и подбрасывал ветер,
Но голос мой был удивительно светел,
А мысли прозрачны, а уши чисты.
И снились мне разные сны круглый год,
В них слышался стук, чередуясь со звоном,
И я просыпался. И кто-то в зеленом
Рубил топором для меня эшафот.


Адмирал Керосинов

В порту неоправданно верилось в Бога.
Зеленое море блестело медузой,
И утренний ветер, примчавшись с востока,
Пропах можжевельником и кукурузой.
Белели бульвары домами из воска,
Из окон торчали чугунные пушки,
И мирно шкворчала, дымясь, папироска
В зубах у матроса с фрегата «Кукушкин».
А волны, кусая за пятки друг друга,
Качали, смеясь, кожуру апельсинов.
И прямо у моря стояла лачуга,
И в ней умирал адмирал Керосинов,
Который проплавал без малого двести
Одиннадцать лет по портам назначенья,
И в каждом из них он имел по невесте,
Которые ждали его возвращенья.
А он умирал вдалеке от штурвала,
От запаха бури и рокота грома.
И тускло настольная лампа мерцала
На темной бутылке ямайского рома.


* * *

Мы тихо шуршали казенной бумагой.
Усатый маторс с недопитою флягой
Мелькал, словно маятник, в нашем окне,
Шагая случайно по чьей-то стране,
В которую вторглись с окраины ветры.
А мы, надевая бумажные гетры,
Друг другу с горы улыбались рассветно,
Но только для нас в этом мире заметно.


Черная пантера

Белые клыки, белые клыки,
Мне приснились ночью
Белые клыки.
Черная пантера с белыми клыками
Жадно расправлялась с красными полками.
Плакали солдаты, ныли командиры:
«Где ж теперь мы купим новые мундиры?
Старые мундиры, шитые шелками,
Порваны навеки белыми клыками.
Порваны погоны, порваны кокарды,
Съели у Котовского ночью банкебарды.
Лучше б мы погибли за царя и веру,
Чем пустили в войско черную пантеру,
Черную пантеру с белыми клыками.
Лучше бы мы выли по ночам с волками –
Те простые твари, жадные, но в меру.
Ах, зачем мы встретили черную пантеру,
Черную пантеру с белыми клыками!
Съедены подошвы вместе с каблуками.
Даже голенища, даже голенища
Для пантеры черной послужили пищей!
Сгрызли даже ружья, сабли и штыки
Страшные, ужасные белые клыки!»


Песнь о Никонорове

Беспокойно и невпопад
Никоноров смотрел в окно,
И при этом он видел сад,
Покрывавший морское дно.
Сквозь нависший покров бровей
Он медуз наблюдал полет,
Что садились среди ветвей
И сосали из яблок мед.
И казались опасней стрел
Острия их прозрачных жал.
Ноконоров им песню пел,
Только голос его дрожал.
Он отправился в океан
И в каюте своей уснул.
Никоноров был сильно пьян,
И корабль его утонул.
И с тех пор, погребен в волне,
Похоронен в пучине вод,
Никоноров лежит на дне
И печальную песнь поет.


* * *

А кто-то вырезал дуду
Ножом из тростника
И вместе с ней до Катманду
Дошел издалека
И на дуде своей свистал
Мелодии в пути,
И все, кого он ни встречал,
Просили: «Не свисти!»
А он, забыв про всё вокруг,
Дошел до Катманду,
Где на него напали вдруг
И отняли дуду.


* * *

Как странно поверить случайной надежде,
Как странно слонятся в пропахнувшей потом
Чужой, непомерно широкой одежде,
Которую носят в тюрьме по субботам.
И что же найдется на свете такого,
О чем бы мы раньше случайно не знали?
Но странно, отведав знакомое слово,
Внезапно почувствовать привкус печали.
И, ею охвачены, странные птицы,
Оставив свои вековечные гнезда,
Уносятся в небо, красивые лица
С улыбкой калеча о твердые звезды.
А что до последних, то этим по сути
И дела-то нету до маленьких тварей.
Они из слегка окровавленной мути
Сплетают свой собственный звездный сценарий,
Где может любой до скончания света
Ногами болтать между небом и полом –
Не только в одежде с чужого скелета,
Но даже по самую маковку голым.


* * *

Я не надеюсь на возврат
И, с головой уйдя в разврат.
Я ублажаю разных дам
Прогулками по городам,
Где сам не разу не бывал,
Где я не пил и не блевал
Вблизи газетного ларька
С улыбкой пьяного хорька,
Который, выпятив чело,
Ласкает трением стекло
Того заветного окна,
Где отражается луна,
Чей светлый подлинник повис,
Цепляясь рогом, за карниз
Над любопытством мостовых,
Над головами постовых,
Чья волосатая рука
Сжимает рукоять свистка
Во избежании беды.
И дождь смывает всe следы,
Оставленные в спешке теми,
Которых расточило время.


* * *

Ты будешь смеяться –
Я б тоже смеялся,
Когда бы остаться
Один не боялся,
Когда бы не знал,
Что за этим порогом
Меня поджидал
Назвавшийся Богом.
Он был неодет
И даже нечесан,
Он кланялся вслед
Бегущим березам
И звонко свистел
Разбуженной птицей
Над россыпью тел
У польской границы.
Он здесь тоговал
Шампанским в Варшаве
И ночью блевал
В какой-то канаве.
А там, впереди,
Без тени улыбки
Играли дожди
На вымокшей скрипке,
Чесали младенцы
Залысины таксам,
И плакали немцы
Над выпитым шнапсом.
А он продирался
Сквозь хруст бурелома,
Пока не добрался
До нашего дома.
И вот он за дверью,
И пот его пролит.
Я в это не верю.
Но я уже проклят.


О том, как настала тьма

Тамара Ротозеeва
И бабушка Пузякина
Играли возле облака
В загадки с подковырками.
«Ответь-ка мне, Пузякина, –
Сказала Ротозеeва, –
Зачем во рту у лошади
Воняет апельсинами?»
Обиделась Пузякина,
Схватила Ротозеeву
За накладные волосы
Да мордою об солнышко.
А солнышко осыпалось
Печальными осколками
Куда-то во Всeленную,
И тут настала тьма.


* * *

По стылым задворкам,
Роняя окурки,
В прозрении горьком
Шагают придурки.
Угрюмая темень
Таращится в темя
И высечь о кремень
Пытается время.
Но я застрахован
От грусти зеленой –
Я глух, как Бетховен,
И слеп, как влюбленный.
И дух мой безгрешен,
И тело безгрешно,
И рот мой подвешен,
Как гроздья черешни.
Я меньше былинки,
Но больше, чем слово,
Я музыка Глинки
На стих Казановы,
Я мертвому внятен,
Я выпит до донца,
Я солнце без пятен,
Я пятна без солнца,
Я слой шелухи
И грязь под забором,
Где наши стихи
Обращаются сором.


* * *

Заповедные сны в незнакомых местах,
Словно капли густого раствора,
Беспричинно висят на карманных устах
Неспокойного деда Егора.
Тот пытается ложкой просунуть их в рот,
Обретая печальные мысли.
И шагают по облаку дядюшка Крот
И воспитанный юноша Гриззли.
Из ушей у обоих вылазит сорняк,
То зеленый, то ласково-карий,
И спускается ночь, превращаясь в коньяк,
В лабиринт мозговых полушарий.
Там их ловят в свои разноцветные рты
Волоокие твари из жести,
Упиваясь следами былой наготы
И цитатой утраченной чести.
Видно, это и есть наступленье весны,
Любованием лугом и лесом.
И в дырявый сачок ловит беглые сны
Тихий мальчик, каленный железом.


Время тертых дождей

Время тертых дождей
Миновало давно.
Слышен скрип лошадей,
Уходящих на дно.
Полицейский в чепце
Прячет в валенок свет.
«Будет рифма на „цэ“», –
Догадался поэт.
Вьется дым голубой
Над ристалищем сел.
Что мне делать с собой
В этом мире без пчел?
То ль свихнуться с ума,
То ль отправиться спать...
Ну и ночь, ну и тьма –
Ни хуя не видать.


* * *

«Отпилите мне ногу в проеме дверном
И засуньте в консервную банку!» –
Надрывался в подполье испорченный гном,
Полюбивший одну иностранку.
«Продырявьте мне печень моим же ребром,
Разукрасьте мне харю по локоть!
Я согласен накрыться помойным ведром
И по днищу копытами цокать.
Изрубите мне в мелкие щепки башку,
Угостите кайлом по колену,
Извлеките щипцами слепую кишку
И воткните в яремную вену!»
Но бедняга не знал, что закат уж померк,
Искалеченный чьим-то аршином,
И, по небу скользя, перелетный четверг
Приближался к Безумным Вершинам.


* * *

Пища, как комарики, вьются вопросы
И щелкают клювами хищно ответы.
Не сделавшись сыном тяжелоатлета,
Я стал почему-то прабабкой матроса.

Я мог быть задушен при помощи троса,
Однако убит из ствола пистолета.
Не страшно, что мы превратимся в скелеты –
Скелеты потом превратятся в березы.

Бегут, не спеша, поезда под откосы,
А счастья, как прежде, всё нету и нету.
Но свет наших писем лелеется где-то –
В далеком краю, где цветут абрикосы.


Страдания фотографа Лапина

«А я узнаю эти жуткие пальцы,
Которые мне насадили царапин!» –
Кричал уходящим на север скитальцам
Фотограф Илья Николаевич Лапин.

Войдя в его комнату, призрак полудня
Прилег золотистым на синие тени,
Где кот наподобье мохнатого студня
Блаженно урчал от истомы и лени.

«А я узнаю эти острые зубы,
Кусавшие нощно мой нежный затылок!» –
Кричал, трубя в самоварные трубы
И метя в прохожих костями оливок.

«Я быть не желаю слепым носорогом,
Прикованным цепью к пустому корыту!
Довольно начальство глумилось над Богом,
Уча арифметике и алфавиту!»

А ветер, разбуженный колоколами,
Метался в листве, как ребенок в постели,
И падали листья в тревожное пламя,
В котором сгорели остатки недели.


* * *

Я бродил в полупьяном угаре
Над кривыми домами без крыш,
Где старушка мечтой о кошмаре
Изводила хрустальную мышь.

Та спасалась от бреда, то воя,
То грызя электрический свет,
То царапая когтем обои
Из несвежих и свежих газет.

А с газет улыбались портреты,
По макушку заросшие мхом.
И рассыпалось черное лето
Недописанным белым стихом.

Почему мне не дышится газом?
Почему я стучу в свой висок
И пытаюсь разбившийся разум
Склеить снова в единый кусок?


Иван Данилыч и Иван Гаврилыч

Иван Данилыч шел по пастбищу
И нес цветы корове Милке.
Иван Гаврилыч шел по кладбищу
И подло писал на могилки.

Иван Данилыч был целителем,
Душой добряк, лицом красавец.
Иван Гаврилыч был вредителем,
Лицом урод, душой мерзавец.

Но справедливость – как ботаника:
За что продашь, за то и купишь.
Иван Данилыч скушал пряника.
Иван Гаврилыч скушал кукиш.


* * *

По степи бежали волки,
Кто в ермолке, кто в наколке.
Те – экипированы,
Те – татуированы.


* * *

Ешьте груши –
Будут ряшки
Как у Хрюши
И Степашки.


Прощание славянки

Ты двери мне настежь открыла
И, вывев меня за порог,
С истомою плюнула в рыло,
Случайно попав в потолок.
Сказала, прощаясь навеки:
«Ступай же в иные края,
Где ждут тебя горы и реки
И кто-то еще, но не я».
И я зашагал по дороге,
Обласканный светом зари,
И видел кресты, синагоги
И пагоды с Буддой внутри.
И мир, непонятный доныне,
Открыл мне свои чудеса:
Горячее солнце пустыни
И джунглей хмельные леса.
Он стлался мне полем и лугом,
А мы всё шагали вдвоем,
Вдвоем с моим маленьким другом –
Поникшем в штанишках хуем.


* * *

Надежды жалки,
Как жала пчел.
Плывут русалки
И пьют рассол.
Порочна слава
Земных владык.
У тети Клавы
Растет кадык.
Как моного песен
Таит река!
Как чахнет плесень
Внутри пупка!
Но есть усердье
Сплетенных тел.
Своим бессмертьем
Я надоел.
Скупая плата
За рабский труд –
Блестит заплата
И пчелы мрут.
На сковородке
Танцует грач,
А посередке
Стоит палач.
Орудья пыток
Вершат погром.
В хмельной напиток
Добавлен бром.
Зачитан Фауст
Собой до дыр.
Глядится фаллос
С тоской в надир.
Я нынче выпил
Росу с листа –
Почетный вымпел
Из уст в уста.
Полозья санок
Снега сотрут.
У куртизанок
Нелегкий труд.
Смахну ермолку
С ушей свиньи.
А хули толку,
Друзья мои?


* * *

Полоса киновари
Плывет в небесах.
Волоокие твари
Стоят на часах.
Как широк и отважен
Твой пленительный жест!
Позолотой украшен
Свежеструганный крест.
Вдовы мечут колечки
В расписные гробы.
Весла, взмывши над речкой,
Опустились на лбы.
Я слечу серафимом
На ладони твои,
То ножом потрошимым,
То хмельным от любви,
Повторяя, как Герцен
Над больным Ильичом:
«Отворите мне сердце
Скрипичным ключом!»
Это нежное блюдо
Мв съедим поутру.
Я тебя не забуду,
Если я не умру.
Небо, скрытое в звездах,
Колотит в набат.
Я взлетаю на воздух,
Как лихой акробат.
И хотя не по силам,
Я протиснуться рад
Человеческим рылом
В Божественный ряд.


* * *

В море плавает ладья
Подводная.
Здравствуй, милая змея
Подколодная..
На заре пришла ко мне
Ты с птицами
Щекотать меня во сне
Ресницами.
Мне же дивный снится сон –
То в телеге я
Разъезжаю без кальсон
По Норвегии,
То, напялив кимоно,
Под березкою
Дую в Кракове вино
С Маткой Бозкою.
Так зачем меня будить
В эту утренность?
Лишь бы взглядом прободить
Мою внутренность?
Осыпаясь на ветру
Одуванчиком,
Я китайским помру
Болванчиком.
Ты дурманишь, как сандал
В чреве мидии.
Только я в гробу видал
Ваши Индии.
Я с улыбкою лежу
Пьяный в лужице,
Жабам голову лижу –
Пусть покружится.
Ты оставь меня в грязи
Вдрызг неправого.
Или – знаешь что? Соси
Златоглавого.


* * *

Свистит соломенное сито,
Колотит ветер в провода,
А на лице твоем, Никита,
Растет шальная борода.
А в бороде репей иглится,
Бренчит тапер, и вьюга злится,
И некто с пасмурным лицом
Зовет себя твоим отцом.
Не убоись его, Никита –
Разбит стакан, и карта бита,
И замусоленная масть
Из рук на стол спешит упасть.
Расстелим полог на панели,
Зажмурим веки до тепла...
Деревья в сумерках тускнели,
И жизнь пронзительно текла,
Дробясь изгибами на кочках,
Грустя дровами на дворе.
А мы хранили в черных точках
Живые отблески тире.
Ты не спеши – настанет лето,
И то, что было недопето,
Еще споется до конца.
Припомни всё, что в нас окрепло,
И мелкие частицы пепла,
Падут, осыпавшись с лица,
На стенки древнего сосуда,
Где джинн навеки заточен.
Свободы не желает он,
Но бредит ожиданьем чуда.
А нам пристало ли, Никита,
Гулять в местах, где непокой,
Где то береза, то ракита,
То куст рябины над рекой?
Ведь мы – Бог весть откуда родом,
И мы, едва раскроем рты,
Со всяким на земле народом
Пребудем вечные шуты.


* * *

Иван Иваныч – трепетный старик.
Его душа, ласкаемая ветром,
Умеет улетать и прилетать,
Она доступна комнатным растеньям,
А сам Иван Иваныч держит капли
В руке, слегка надтреснутой годами,
И до смерти боится уронить
Их хрупкую, щемящую основу –
Он верит в отвлеченные миры,
И каждая, как он считает, капля
Содержит несомненно этот мир.
Иван Иваныч бредит красотой.
По вечерам сидит он возле моря,
Дырявит бритвой собственный сачок
И отпускает бабочек на волю.


* * *

У подножья древних скал
Я вчерашний день искал.
Мне приснился белый ангел
И на ухо проикал:
«Вплоть до гробовой доски
Нет лекарства от тоски.
Будет сделана поблажка
Тем, кто не носил носки,
Тем, кто бабочек не стриг,
Кто читал обюложки книг,
Кто себя постичь пытался
Десять раз и не постиг.
Остальных же ждет тюрьма,
Казнь, публичные дома,
Отрубление колена
И схождение с ума,
Плач и скрежет голых десен
Сорок зим и сорок весен.
Будь, как небо, необъятен
И, как поле, сенокосен!»
Так сказал он и исчез.
Я проснулся. Средь небес
Одиноко кувыркались
Стрекоза и майонез.